Связаться с нами-  e-mail: orck-opochka@rambler.ru

Воспоминания Иды Миримовой

«И СТОИТ ВДАЛЕКЕ МОЕ ДЕТСТВО…»

В конце июля 2004 года жительница Санкт-Петербурга Юлия Олеговна Мельцина передала Опочецкой районной библиотеке воспоминания своей бабушки Иды Миримовой «Пояснения к семейному альбому». Пов­ествование датировано 1978-м годом, а относится в основном к двадцатым годам прошлого века. Ида Миримова пишет о жизни своей семьи, людях, с которыми приходилось общаться ее родителям, ей самой. Читается повествование легко, на одном дыхании и многим будет интересно в первую очередь потому, что часть его относится к периоду жизни в старой Опочке.

mirimov.jpg

Отец автора записок - Заломонович Юлий Кононович, родился в 1888 г. в Риге. Образование он получил в Германии, а работать был направлен в Опочецкий уезд. Мать, Анна Наумовна, все свое время отдавала семье, особенно, когда дочь долго и тяжело болела, а потом устроилась работать в Опочке медсестрой. (Юлий Кононович и Анна Наумовна - на снимке слева).

Мы предлагаем нашим читателям лишь небольшие отрывки из повествования, полностью сохраняя порядок повествования и стиль автора, запомнившиеся фамилии и имена некоторых опочан.

«...И вот, получив место земского врача в крошечной больничке села Новгородка Опочецкого уезда Псковской губернии, отец, забрав жену с ребенком (имеется в виду брат Иды – Илюша, 1914 г.р.- ред.) из Двинска и бабушку из Риги, начал самостоятельную жизнь. Много раз мне рассказывал папа о потрясающих волнениях первых месяцев служения. Именно служения, клятву, которую молодые врачи приносили, получив звание, он воспринял свято. В нашей семье был культ больных, отца могли поднять ночью, приехать за ним на лошаденке в любую погоду, он надевал гремящий парусиновый балахон, садился в сани или телегу и трясся 10, 20 верст. Никогда в своей жизни он и помыслить не мог, чтобы отказать в медицинской помощи нуждающемуся.

Больные любили его, в особенности старушки. Придет он к какой-нибудь опочецкой старой даме, поцелует ей ручки, скажет: «Ну, мы с вами еще потанцуем, первый тур вальса за мной, никому не отдавайте», - и старушка растает, а ведь тут только теплые слова и нужны, лекарство уже ни к чему.

Земский врач должен был уметь все, и отец был терапевтом, первоклассным акушером – он говорил, что у него рука создана для детской попки, мог вырвать зуб – у него был полный набор зубоврачебных щипцов.

В общении с пациентами мешало плохое знание русского деревенского языка… Когда молодой доктор деликатно спрашивал у старушки-крестьянки, был ли у нее стул, она отвечала, что была табуретка, да унесли, то требовалось вмешательство сестры, чтобы объяснить все «своим словам».

Я родилась 6 марта (21 февраля) 1916 года. Хотя к тому времени папа и имел солидный двухлетний стаж, но жену он повез рожать в Опочецкую больницу. Это было на масляной, полагалось кататься на лошадях, и из Опочки приехали гости – семья Хейсиных… Когда отец позвонил и прокричал бабушке: «Нюта родила здоровенькую черненькую девочку», то Хейсины устроили «фейерверк», стали кидать горстями конфеты в потолок, в стены. Мама рассказывала, что комната была в шоколадных брызгах.

Вскоре после моего рождения родители переехали в Опочку.

Недавно в какой-то книжке я прочла, что у каждого человека есть две родины. Одна – это в обычном понятии страна и вторая – это «маленькая родина», место, где он родился и где прошли его детские годы. Вот такой «малой родиной» чту, помню, люблю всю жизнь Опочку, этот крошечный городок на реке Великой, с одной мощеной булыжником улицей, от которой отходят улицы уже немощеные, покрытые коврами дикой ромашки, с несколькими домами, с бесконечными сосновыми лесами, подступающими к окраинным домишкам. Опочка старинный русский город, и все в ней было, как положено старинному русскому городу…

В пору моего детства в Опочке было шесть церквей – Никольская, Лукинская, Успенская, Покровская, Троицкая на Завеличье и собор, одна синагога, одна школа, один кинотеатр под названием «Кинь грусть» и десять тысяч жителей. В городе все знали про всех.

Родителей приняли на новом месте очень хорошо. Они были молоды, привлекательны, обладали отзывчивым, приветливым характером, быстро сходились с людьми.

В те годы сложилась их дружба с семьями Поварских и Бениаминсонов…

Не только друзья отца вспоминаются мне, были такие люди, с которыми у родителей были неприязненные отношения. Жил в Опочке доктор Коняев, это был уже пожилой человек, я помню его бородку клинышком. У него была молодая жена. Приехав в Опочку, они поселились у одинокой вдовы, имевшей свой дом из нескольких комнат, обставленных хорошей мебелью. Пожив какое-то время, они переехали в государственный дом, но – вот тут все были потрясены – увезли с собой всю мебель своей хозяйки. Бедная женщина метнулась туда-сюда и по совету отца подала в суд на похитителя. Отец выступил на суде свидетелем…В ответном слове ответчик заявил, что мебель нажита нетрудовым способом (я не знаю, кто был муж этой женщины), что при советской власти надо все распределять по потребностям, что одинокой старухе столько вещей не нужно, а ему, доктору Коняеву, советскому работнику, все это как раз очень нужно…

Суд Коняева оправдал и всю мебель оставил ему, а отцу записали, что он не освободился от мелкобуржуазных предрассудков. Предприимчивый делец очень скоро убрался из Опочки, с ним не здоровались, не подавали руки. Но мебель с собой увез.

Хотя была Опочка порядочным захолустьем, так называемой провинцией, в ней было крепкое ядро интеллигенции, и жизнь была интересная. Был струнный оркестр, возглавляемый братьями Вареятовыми, устраивались музыкальные вечера, в которых принимал участие и военный духовой оркестр. Был сильный для такого городка любительский драмкружок, им руководил Михаил Петрович Румянцев. Спектакли и концерты шли в городском клубе зимой и в летнем театре на валу летом. Ставили обычно классику, помню постановки «На дне», «Доходное место», «Власть тьмы», играли также и советские пьесы.

Выбор пьес, особенно классических, обусловливался еще наличием имеющихся в распоряжении артистов костюмов. По всей Опочке собирались остатки уцелевшей одежды прошлых лет, и когда поднимался занавес, по залу прокатывался шепот: «фрак Николая Анисимовича Кудрявцева», «фата Марии Федоровны Румянцевой», «цилиндр доктора Заломоновича» (у папы сохранился черный шелковый цилиндр).

Лет десяти-двенадцати я безумно увлеклась театром. Мне кажется, что никогда потом я уже не испытывала такого жгучего волнения, такого замирания и восторга, как тогда на спектаклях в опочецком театре, где у артистов отклеивались усы и бороды, ходуном ходили полотняные колонны и на всю залу разносился шепот суфлера. Я тогда и не мыслила себе другого жизненного пути, кроме артистического, да в общем это, наверное, было общее увлечение среди моих подруг. Мы устраивали свои спектакли, где только могли: в амбаре к нас во дворе, в сарае у Малиновских, наших соседей, и на клубной сцене исправтруддома, так тогда называлась тюрьма. В тюрьму нас пускали потому, что отец сестер Шпаковских, моих подружек, работал там бухгалтером. Заключенные в основном были мужики, осужденные за драку – ни один праздник не обходился в Опочке или соседних деревнях без поножевщины. И вот таким зрителям мы показывали наши постановки… И нас хорошо принимали, ласково к нам относились, никто ни разу не обидел…

...В 1978 году я оказалась с Алей и детьми в Опочке. Городок сильно изменился, контуры, правда, сохранились – уцелели каменные здания: школа, почтовая станция, библиотека, аптека, казарма, наш дом. Но церкви все были снесены…, появилось много современных зданий. Мы прошли в краеведческий музей, и там, к моей радости, на стендах я увидела огромные фотографии старой Опочки: гордость опочан – собор, Успенскую церковь…, почтовую станцию, виды вала и Великой и милые старые улицы с одноэтажными домиками… По приезде в Ленинград я разыскала в Публичной библиотеке книгу Софийского, с наслаждением прочла ее и заказала себе пленку почти со всех фотографий. И вот к большой моей радости у меня появились дорогие моему сердцу снимки Опочки моего детства…

Праздник праздников – Пасха! Дом наполняется все нарастающей веселой суматохой, центром которой является бабушка. В Пасху нельзя есть хлеб и даже дух хлебный изгоняется их жилища. Все подвергается очищению и освящению, медную посуду лудят, стеклянную многократно кипятят, что не может быть подвергнуто воздействию кипятка и огня изгоняется на чердак. То и дело возникают жаркие теоретические споры, помню, какие бури на уровне еврейской общины бушевали по поводу лудить или не лудить самовар. Раввин сказал – можно не лудить, ведь в нем кипятится только чистая вода, бабушка гневно возражала: в самоваре варят яички, а с руки может упасть хлебная крошка. Конечно, самовар лудят…

У нас в доме большая кухня и большая русская печь и мацу на общину пекут у нас… Бабушка, конечно, не работает, а расхаживает по кухне и наблюдает, чтобы не было нарушений правил…

Пасха длится неделю. В доме по-прежнему очень празднично и без конца едим всякие сласти. Но все чаще и чаще все члены семьи (разумеется, за исключением бабушки) забегают на чердак, где надежно припрятаны изгнанные снизу хлеб и масло. После всего жирного, сдобного, пряного с наслаждением уминаешь горбушку с солью. Потом мне тщательно отряхивают платье и даже заставляют выполоскать рот – бабушка очень подозрительна.

Постепенно праздник идет на спад, все устали от бесконечных запретов. Последний день Пасхи – последний сейдер проводится также торжественно, но уже и в помине нет радостного замирания первого вечера. А дальше все становится обычным, будничным и… на семью надвигается русская Пасха.

Да, именно так. Если неделю назад в доме пекли мацу, фаршировали рыбу и готовили традиционные еврейские блюда, то сейчас с не меньшим, а, пожалуй, даже с большим пылом варят творожную пасху, пекут куличи и красят яички. И опять дым коромыслом. Мама очень любила на стыке праздников созвать гостей и накрыть стол – половину блюдами еврейской кухни, половину блюдами кухни русской. Причем наши русские друзья, как правило, лакомились фаршированной гусиной шейкой и поедали грибенес, куличей и пасхи они наелись у себя дома.

Надо объяснить, откуда брались такие размах и изобилие в еде и празднествах. Середина двадцатых годов - это эпоха так называемых «ножниц» в стране, когда были очень дешевы сельскохозяйственные продукты и дороги предметы фабричного изготовления. Еда очень дешева и ее очень много. У нас свой поставщик масла – регулярно к нам приезжает крестьянин-старовер, у него забирают молочные продукты, староверы славятся своей опрятностью и добросовестностью. Под Опочкой есть целые деревни староверов, это рослые красивые люди – они не пьют, не курят, очень чуждаются иноверцев, чистоплотны, что ограждает их от бесчисленных болезней русских деревень – трахомы, чесотки, сифилиса. Даже посуда у них для пришлых, «чужих», отдельная, когда приходит к ним кто-нибудь посторонний и надо его угостить, то отдается распоряжение: «Жена, неси поганую посуду, гости пришли». Есть у нас и поставщица телятины, ее так и зовут в доме «телятница», в кладовой всегда лежат зажаренные окорока. Так что совет поваренной книги Елены Молоховец «если к вам неожиданно пришли гости и вам нечего подать на стол, то нарежьте блюдо холодной телятины» не звучал в те годы веселым анекдотом.

Мой папа работал начальником железнодорожной амбулатории, зарплата была 70 р. Еще полставки отец имел в городской амбулатории, всего 105 р. На эти деньги очень привольно жила семья из 5 человек и с обязательной прислугой. Прислуга тетя Лена получала 4 р. зарплаты. Семья Шпаковских – там были 4 девочки, мои подруги, и их родители – всего 6 человек – существовала на 35 р. жалования главы семьи Александра Тихоновича, бухгалтера в исправтруддоме (тюрьма). Конечно, у них было бедновато, платья со старших переходили к младшим, без конца удлинялись, штопались. Было трудно, но жили на 35 р. без премий, прогрессивок, тринадцатой зарплаты.

Итак, русская Пасха. В кухне, где недавно пекли мацу, теперь пекут куличи, пол выстилают мягкими половиками, и целый день я и мои бесчисленные подружки катаем яйца. Мама очень любит эффектно украшать стол, недели за две до русской Пасхи большое блюдо наполняется землей и засеивается овсом, к празднику появляются нежно-зеленые всходы. Зеленая травка обкладывается синими, красными, оранжевыми яичками, и блюдо водружается в центре стола среди изобилия всякой снеди. Так принято у русских, и так делается у нас. Живи мы в татарском городе, мы, наверное, наряду с еврейскими праздниками праздновали бы также и татарские.

На масляной неделе принято кататься на лошадях, и заказывают извозчиков и целой компанией едут за город. И так же неукоснительно, как пекут в Пурим хоменташен, на масленицу у нас пекут блины. И опять гости.

В Троицу дом убирается ветками березы, а рождественскую елку папе привозят из деревни, красавицу до потолка. Недели за две до Рождества мы начинаем клеить бесконечные цепочки, корзиночки, фонарики, а накануне праздника пекут гору фигурных печеньиц для украшения елки. И гости – днем мои девчонки, а вечером – взрослые.

Как же относится бабушка с ее суровым фанатизмом к такому вторжению в наш дом русских традиций? Как это ни странно – положительно. Нет, она не одобряет происходящего вслух, она гневно хмурит свои густые брови, когда из кухни доносятся ароматные запахи ванильной пасхи, но и не накладывает вето. Она любит людей, любит, когда к нам приходят гости, а на еврейскую Пасху никого не позовешь… У нас в доме работает прислуга тетя Лена, очень верующая женщина. Угол кухни завешен иконами, тетя Лена вечером часами может стоять перед образами, отбивая бесчисленные поклоны…

Бабушка очень уважает тетю Лену, это взаимно. По вечерам обе старушки подолгу беседуют на немыслимом русско-еврейском диалекте о том, что бог один, только молятся ему на разных языках, а молодежь бога забыла…

Я любила предпасхальные службы в русской церкви и особенно чистый четверг, когда читается 12 Евангелий… По окончании службы молящиеся зажигают свечку от церковных свечей и несут ее домой. Не погаснет по дороге – хорошая примета, чтобы не погасла, клеят бумажные разноцветные фонарики. Как трогательно было смотреть на углу улиц, где перекрещивались дороги от собора и Никольской церкви, темной ночью (служба кончается в полночь) на потоки разноцветных огоньков; мама всегда выводила меня посмотреть это шествие. Как-то раз я сама отстояла все двенадцать Евангелий. А первые три дня пасхи детям разрешали звонить в колокола, какая это была радость. Забирались мы на колокольню, обычно, в Никольской церкви; конечно, по сравнению с теперешними многоэтажными зданиями это была невысокая церквушка, но, боже мой, как захватывало дух, и казалось, что плывешь над городом. Ведь площадка колокольни очень мала, в стенах 4 огромных проема и все наполнено светом и воздухом, видна серебряная лента Великой, зеленый вал посредине, Завеличье и кольцо темных лесов…

Но годы идут, бабушка дряхлеет, и бразды правления понемногу переходят к маме. Уже нет прежнего размаха праздников, все спраляется глуше, тише… Да и время стремительно меняется, папа бессменный член горсовета, мама – активная делегатка женотдела – в удостоверении у нее написано «делегатка от сохи», что дает повод к бесконечным шуткам. Я становлюсь пионеркой, и пламенно верующей пионеркой, - видно, фанатизм все-таки передался мне от бабушки. Одеваю юнгштурмовку, это полувоенная рубашка с ремнями через плечо, хожу в мужской кепке. Бабушка в ужасе… – «девочка должна наряжаться»… Но я же рьяный член СВБ – Союза Воинствующих Безбожников, в церковные праздники нас отправляют в клубы ближайших деревень с агитпостановками; в школе проводятся митинги, и мы принимаем постановление – не есть еды, приготовленной по религиозным обрядам.

Цены на продукты неудержимо растут, начинается коллективизация, близится конец двадцатых годов.

Осенью тридцатого года в возрасте 75 лет умирает бабушка, а в ночь под новый, тридцать первый год наша семья переезжает в Ленинград.

...Немного расскажу о школе тех лет. Школу трясла очередная лихорадка. Это было как раз время бригадного обучения: класс разбивался на бригады по 4-5 человек, и если отвечал один из бригады, отметку ставили всем ее членам. Нечего и говорить, какой сумбур в учебу вносила такая методика, мы ничего не делали и ничего не знали…

Наша бригада состояла из пяти человек – мальчики: Кронид Зайцев (бригадир), Леша Архипов и Олег Лейля и девочки: Марина Соханская и я. Все отчаянно лоботрясничали, тогда основным в школе считалась общественная работа, а уроки делали с пятого на десятое – все сходило с рук. Вот, например, урок химии. Мы почему-то решили наказать учителя Германа Юльевича Каминского и договорились, что отвечать не будем. Он спросил бригадира – тот отказался за всех, тогда химик, желая разбить наши ряды, стал вызывать всех поодиночке, мы гордо сидим на местах и к доске не идем. Вдруг Лешка Архипов выходит отвечать, мы ахаем – штрейкбрехер, но он вместо «кислота» говорит «козлота». Класс хохочет, Лешку выгоняют за дверь, наша бригада вполне довольна.

А еще мы любили дразнить Екатерину Арсеньевну Хабарову, преподавательницу естествознания. Это была очень забавная внешне женщина, маленькая, толстенькая (особенно толстенькие у нее были ноги, именно такие называют «рояльными»), с кудрявой завитой челочкой и с пышными бантами на пышной груди; она была влюблена в директора школы, Ивана Владимировича Владимирова, это было известно всем и давало повод к жестоким розыгрышам. На уроке она обычно стояла, греясь у печки, спиной к двери. Как-то раз, сговорившись, мы дружно вскочили и провозгласили: «Здравствуйте, Иван Владимирович!» Екатерина Арсеньевна заулыбалась, стала взбивать свои кудряшки, расправлять бант, выглянула из-за печки – никого нет. «Безобра-аа-зие, седьмой «а» класс», - выпевает учительница (она говорит нараспев), а мы хохочем…

А Владимиров действительно был колоритной фигурой. Выходец из крестьянской семьи, он дослужился до офицерского чина в белой армии. Это офицерство ему отозвалось впоследствии, его то снимали с работы, то опять восстанавливали, но он всегда сохранял, по крайней мере внешне, самообладание, присуще ему своеобразную обаятельность, уверенный тон. Кокетка он был ужасная, обожал публичные лекции, доклады и читал «с выражением», закатывая глаза, покачиваясь на носках, с многозначительными паузами… В тридцатых годах он уехал из Опочки и потом работал редактором журнала «Школа и семья». В школе ученики его побаивались, пожалуй, только его и Белинского…

Александр Иванович Белинский преподавал у нас русский язык и литературу, начиная с пятого класса. Очень высокий, очень худой, в безукоризненно белой крахмальной сорочке, немного чопорный, он ошеломил нас, пятиклашек, подчеркнутой вежливостью, всегда говорил нам «вы», был на занятиях сух и официален... И бригад не признавал, ставил индивидуальные «уды» и «неуды». Так назывались наши отметки: удовлетворительно – «уд», неудовлетворительно – «неуд» и весьма удовлетворительно – «вуд»… Настоящий русский высокообразованный интеллигент, для которого книга является неотъемлемым содержанием жизни, Александр Иванович сумел пробудить в нас любовь, глубокое уважение к русской литературе. Даже уроки грамматики – такого, казалось бы, сухого предмета, были всегда очень интересны…

Часто устраивал Белинский литературные вечера. Помню один такой вечер – ставили «Сон Татьяны» и «Сказку о золотой рыбке». Спектакль был оформлен как театр теней, «артисты» помещались за широким белым экраном, который изнутри освещался яркой лампой. На экране обрисовывались черные тени. Тут был простор для фантазии… Чудища сна Татьяны изготавливались просто – из плотного картона вырезались щиты с гротескными контурами,… щиты укреплялись на руке «артиста» и проецировались причудливыми тенями на экран. Я играла золотую рыбку… Все это было очень интересно, мы работали с увлечением, как вдруг Александру Ивановичу вздумалось показать спектакль приезжей «настоящей» артистке. Та сказала, что мы говорим слишком естественно, что во «Сне Татьяны» речь должна быть ирреальной, а рыбка должна разговаривать дремотным голосом моря. Тут все застопорилось. Особенно маялась я, дремотный голос у меня не получался, я то шипела, то рычала, даже плакала от огорчения. Но Александр Иванович спохватился, очень вежливо выставил эту приезжую даму. Все опять наладилось, и спектакль получился эффектным, конечно, по опочецким меркам.

И еще помню пушкинскую викторину, она была организована в городском клубе… Александр Иванович громко зачитывал вопросы, каждый писал свой ответ на именном бланке. Я тоже участвовала в викторине, хотя училась тогда в пятом классе…

В городе вообще был культ Пушкина, ведь Опочка расположена в 40 км от Святых Гор. Школа имени Пушкина, городская библиотека имени Пушкина, Пушкинская улица, Пушкинские вечера – любовь к Пушкину были заложены в нас с детства.

Белинский преподавал у нас в пятом и шестом классах и первые несколько месяцев в седьмом. А потом его арестовали; он был сын священника, отца его тоже то арестовывали, то выпускали…

Сколько лет просидел в тюрьме Белинский, я не знаю, но после войны он жил в Новгородской области и по-прежнему преподавал в школе. Здесь в Ленинграде жили (и живут) его дочери Люба и Люда, и в один из приездов Александра Ивановича в Ленинград я попросила разрешения навестить его… Как и когда-то в Опочке, он у себя в Новгородчине занимался изучением местных разговорных диалектов и напомнил забавный случай, происшедший в нашей школе.

В школе стали пропадать дрова. Кто-то из учеников, желая поймать вора, или из озорства, заложил в полено патрон, и вечером у школьной сторожихи разворотило печку. Утром она пришла жаловаться в учительскую: «Поставила горшецки на припецке, а из пецки как бабахнеть, все горшецки в церепоцки разлетелись». В этой фразе, пояснил Александр Иванович, сконцентрированы многие особенности опочецкого говора. И «ц» вместо «ч», и мягкое окончание глагола в будущем времени («бабахнеть»), и буква «е» вместо «о» («горшецек»). Ведь в Опочке говорят «яецки» вместо «яички», и «найдеть» вместо «найдёт». Недаром опочан дразнят «от Опоцки три верстоцки, а в боцок один скацек» и еще «опоцане, што англицане, только нарецие иное»...

...Я уже говорила, что во время моей учебы в Опочецкой школе основным считалось не приготовление уроков, не учеба, а общественная работа... Нагрузок у меня уйма, где уж там учиться. Я член ШУСа (школьного ученического самоуправления), председатель комиссии общественно-полезных работ, член правления школьного колхоза и председатель живгазеты…

Что же такое школьный колхоз? Это просто пришкольный огород, довольно большой участок, который ученики обрабатывали своими силами…Вот соберемся несколько девчонок – а что еще делать летним вечером – и носим бесчисленные ведра, правда, ходить недалеко, метров сто, воду брали из артезианского колодца, но поливать приходилось много, огород большой… А потом всей ватагой бежим купаться на Великую...

Слабым местом в жизни нашего школьного колхоза было приобретение всякого инвентаря. Конечно, весной нам все выдавалось, но и ломалось много. Вот надергаем моркови – прорежать ее все равно надо – и иду я на рынок. Утром там всегда встретишь знакомых дам, я им продаю пучки моркови втридорога – объясняю: для школы. Дамы кисло улыбаются, но покупают. А то нарвем в школьном саду белых роз, этих роз в опочецких садах были целые заросли, свяжу в букетики и продаю вечером на валу во время очередного спектакля. Вырученные деньги я отдавала председателю правления Мише Малинину, он покупал на них грабли, лопаты.

Дети копируют поведение взрослых. Помню такую тяжелую сцену. Идет общее собрание школьников-«колхозников». Вдруг выступает Толя Булынкин, наш комсомольский активист. «Здесь на собрании, - говорит он, - присутствует сын лишенца Шелепанов. Он должен уйти». Мы были очень грамотны в вопросах классовой борьбы вообще с каким-то неясным врагом, но Васю Шелепанова, тихого и доброго мальчика, все любили, и зал хором закричал: «А Васька-то причем?». Но Толя твердо сказал: «Нет, не имеет права».Вася заплакал и ушел, всем было тошно, Булынкину тоже, он был очень честный и принципиальный по-настоящему и считал, что иначе нельзя.

Когда мы после войны приехали с Мариной в Опочку, то нам рассказали, что Толя был оставлен в оккупации на подпольной работе. Немцы его арестовали и повесили на рыночной площади.

Осенью весь урожай с нашего «колхозного» огорода сдавали в столовую школьного общежития. В этом общежитии жили ребята окрестных деревень…

...А теперь о самой моей главной и любимой общественной работе – о живгазете.

Живгазета – живая газета, непременный участник программ наших школьных вечеров, мое страстное увлечение тех лет. Теперь бы это назвали драмкружком, но это не совсем правильно, мы не ставили пьес или сцен из пьес; это была газета с передовой и злободневным материалом. Передовая была посвящена Первомайским дням, или Октябрьской революции, или дню Парижской коммуны, или уборочной, или посевной – словом, как полагается этому разделу газеты... Злободневный раздел посвящался, разумеется, прогульщикам, лодырям, высмеивались религиозные праздники – тут сценки, частушки мы уж придумывали сами. У нас была форма - синяя блуза с белым отложным воротничком и у девочек какое-то подобие теперешних шорт, только до колен, у мальчиков обычные брюки…»